Начальная страница

Леся Украинка

Энциклопедия жизни и творчества

?

3

И.Я.Франко

Перевод Леси Украинки

– А вы, барин, откуда? – первый спросил Андрея старик.

– Из Тернополя.

– Ишь ты! Да как же это случилось, что вас сюда пригнали.

– А вот так и случилось. Я кончил ученье во Львове, ну, и уехал сюда в деревню к одному товарищу заниматься с ним. Но, конечно, когда человек за собой ничего дурного не чувствует, то и не предвидит беды. Не взял я с собой никаких документов, ни паспорта, как есть ничего, – ну, а тут вдруг приезжаем, встречают нас на пути жандармы, начинают меня допрашивать, откуда и зачем, – увидали, что у меня нет документов, да и отвели меня сюда, в староство, – говорят, что собираются меня отправить по этапу на родину. Вот так-то со мной вышло!

– Н-ну и дела! – сказал старик. – Вот видите, барин, и со мной вроде вашего вышло. Я, если знаете, из Волощи – деревня тут такая, совсем поблизу. Служил в солдатах… ногу вот потерял в Ниталии, ну, а как был уже не годен к службе, отпустили меня. Пришел я домой на деревяшке, нет у меня ничего… хошь – милостыни проси, хошь – с голоду пропадай, все равно. А тут, видите ли, силу в себе еще чувствуешь, стыдно побираться, а пахать без ноги некуда. Пошел я в Борислав. Там работа не такая, стоячая, у воротила. Работал я там лет десять, почитай… так зарабатывал, лишь бы перебиваться… Да все же, сказать правду, иной раз и не доешь, а все отложишь да припасешь малость на черный день, да на старость лет… Ну, денежка к денежке, кое-что скопилось и одежонки прибавилось немножко… Известно, пока жив, о жизни и думаешь… Вдруг посетил господь меня болезнью… свалило меня, да так сразу, как будто косой подрезало. Пролежал я шесть месяцев у еврея в какой-то клетушке… еще хорошо, что не зимой… Выхожу, как раз первый снег. Что тут делать?.. Деньги за это время все спустил, одежу пришлось заложить… тут бы полежать еще по слабости, а тут с квартиры гонят, нечем платить… пошел бы на работу – сил не хватает… Вот горе-злосчастье! Что тут мне делать? Вижу я, как ни вертись, а ничего не поделаешь, взял я – стыдно не стыдно – сшил себе котомку да и пошел в кусочки. Ну, слава богу, прожил я как-то тяжелую зиму, хотел вот весной опять вернуться на работу, как вдруг встречают меня жандармы, вот за майданом.

«Ты это откуда, дзяду

– Да вот, говорю, из Волощи.

«Что? – говорят. – Разве ты не знаешь, что теперь запрещено чужим нищим по деревням ходить? Каждая деревня должна сама своих нищих содержать, а бродяжничать не позволяется». – Да я, говорю, не нищий, я так только несколько раз пошел попросить кусочек хлеба, вот болен был, не мог работать…

Какое там! не дали и договорить… еще один, царствие ему небесное, дал такого подзатыльника, что я, как говорится, «лысого вола увидал», да и потащили в староство. А там господин исправляющий должность – самого старосты не было – даже не выслушал меня, а отправил в «малый суд» за бродяжество.

Приговорили меня к двум неделям ареста, а потом, чтоб «цюпасом» в деревню. Да вот я уж и отсидел эти две недели, а меня потом перевели сюда, так я тут, слава тебе, господи, и кисну; в пятницу вот полтора месяца исполнится. Оно это считается, будто не наказание, а тут, сохрани бог, чтобы и наказания такие бывали!.. Сущий ад, а то и похуже ада! И неизвестно, до каких пор это еще протянется, они тут что-то не очень спешат, пожалуй, и думать забыли.

– Ну, как же вы тут сидите, неужели безвыходно? – спросил Андрей. – На прогулку не пускают?

– Э, какие тут прогулки! – ответил старик, улыбаясь. – А пускать пускают… каждое утро ходим улицы подметать.

– Все?

– Нет, вот я и Мытро, вот этот малый бойчук, да еще Стебельский, вон тот в лохмотьях, а больше никто.

– Ну, а как же остальные? Так никогда и не выходят на свежий воздух?

– Да, не выходят, разве вот этот хозяин иногда ходит в город за хлебом. Ну, а вот этого старого еврея и вон ту плачущую Магдалину в полутора штанах да в половине сермяги всего только сегодня привели, так я еще не знаю, что с ними будет. Да вот еврей, так он уж отсидел там в Бориславе что-то месяца два до «цюпаса», – говорит, будто его бумаги уже получены, так завтра-послезавтра, пожалуй, пойдет. Мы с ним хорошо знакомы, вертел, бедняга, вместе со мной воротило в Бориславе не один год. А теперь, видите ли, гонят всех из Борислава «цюпасом», у кого книжки паспортной нет. Так и его поймали.

Андрей посмотрел на жалкое изможденное лицо еврея, которое, казалось, состояло из прутьев, обтянутых бурым морщинистым сафьяном. Тяжелое хрипенье в груди предвещало, что этому человеку недолго осталось жить на свете, а вся его фигура слишком ясно указывала на не, что и прошлая его жизнь была же жизнью, а вечной нуждой и прозябаньем.

– Это душа-человек, – продолжал старик, – золотое сердце. Сам хоть в какой беде, а никогда не станет при других плакаться на свое горе, зато уж другого всегда пожалеет и пособит чем только может, как брат родной. Таких евреев вы немного найдете, право, немного. Оно, конечно, вырос среди наших, бедствовал, работал сызмальства, как и наш брат, так теперь, если бы не эта борода, не пейсы да не лапсердак, никто бы по его натуре не сказал, что он еврей!

– Ну, а как же вы тут живете? – опросил Андрей, все присматриваясь к этой камере, к которой глаза его начали уже постепенно привыкать. Он увидел железную печку, вмазанную наполовину в стену у изголовья той кровати, на которой лежал старик, а на печке увидел большой ржаной хлеб, какой приносят ежедневно торговки из предместья на дрогобыцкий базар.

– Да как живем, – ответил старик, – хлеб жуем, да и только всего.

– Один хлеб?

– Один хлеб.

– А горячего ничего?

– Эх, милый барин! Вот уж, с божьей помощью, скоро полтора месяца с тех пор, как у межа во рту не бывало ничего горячего! Да откуда оно возьмется? Дают тебе 14 крейцеров в день, что же за них купишь? За 10 кр[ейцеров] хлеба на день мало, а тут бы еще соли купить, да луку хоть изредка, вот и конец деньгам. Вон, смотрите, покупаю через день по такому хлебу, – 20 кр[ейцеров] стоит, – иногда мне от него остается кусок на третий день, тогда уж покупаю сыр к луку. Если б были деньги, можно бы купить на базаре теплых рубцов, да что поделаешь, когда чашка-то с ладонь, а пять крейцеров стоит, нешто я ими наемся? – уж лучше я луку себе куплю, за пятак целую связку, хватит на весь день к хлебу. А вот другие, не сглазить бы, и того не имеют; как возьмет каждый из них такой хлебец за 10 кр[ейцеров] с утра в свои руки, так и не выпустит, пока не съест до последней крошки, а потом и ждет опять до утра. Только вот этот бойчук делает так, как я, берет один большой хлеб на два дня, ну, так ему еще кое-как хватает.

Но он бы мог и лучше устроиться, он ведь не может есть сухого хлеба, да вот эти – старик ногой указал на спящего мальчика напротив – эти забирают у него. Свой-то с утра съедят, а потом с полдня к нему точно в собственную кладовую: – Мытро, давай хлеба! – А он, дурак, и дает.

– Да что же я хлеб буду прятать, а они голодать будут! – отозвался звонким голосом Мытро, и кроткая улыбка разлилась по его прекрасному лицу и заискрилась в его больших глазах, придавая им еще более прелести и обаяния.

– Ну, ну, ты, дурачок, посмотрел бы ты, что бы они тебе сказали, если бы у них было, а ты бы голодал. Выпросил бы ты у них, да разве что камень – голову проломить!

– Так что, – сказал просто Мытро, – так я бы и не просил у них.

– А ты здесь за что? – спросил Андрей Мытра, оборачиваясь к нему. – За что тебя сюда затащили? Кому ты голову проломил?

Мытро засмеялся.

– Да никому, – сказал он, растягивая по-бойковски звук «а», – мене взяли из Борислава за то, что книжки нет у меня.

– А ты откуда?

– Да из Дзвинячего. Мама умерли еще в «коляру» (холеру), а тато (тятя) потом стали пить, продали землю, потом и избу заложили, а прошлой осенью взяли да и померли [украинские крестьяне всегда, упоминая об одном из родителей, говорят о них во множественном числе, часто даже «мои мамо», «мои тато»]. А мне-то что было делать? Шли наши парни в Борислав, вот и я с ними. Ну, да что я там заработаю? Ни договориться не умею, ни потянуть хорошенько нет силы, вот разве мельничку вертеть или из бадьи выбирать, – ну, так за это платили по сорока, самое большее по пятидесяти крейцеров в день. Перезимовал я там кое-как, а на весну хотел пойти куда-нибудь служить, как вдруг меня взяли.

– И давно ты сидишь?

– Да вот уж месяц, – сказал Мытро спокойно своим ровным, звонким, почти детским голосом, – мы тут все из Борислава, – продолжал он, – только Стебельский не оттуда.

– Ну, этот, правду сказать, сам себе нашел беду, – сказал старик с печальной улыбкой. – Ученый человек, «гимназию» кончил, все классы прошел, да только, видите ли, здесь (старик похлопал ладонью по лбу) чего-то ему не хватает. Был он писцом в Самборе при старостве, потом у какого-то адвоката, а там и вовсе опустился.

– Дед, дед, – прервал его вялый, как бы полусонный голос Стебельского, – говорите же правду! Что это значит «вовсе опустился»? Как же это я так вовсе опустился?

Старик улыбнулся.

– Да вот, видите ли, – сказал он Андрею, – начало его что-то грызть и мозжить внутри. «Что это, – говорит, – я такое делаю? Вот я здесь пишу, а куда мое писанье годится? От него только люди плачут да клянут судьбу. А я еще с них же за это деньги беру!» Ну, и так ему от этих людских слез опостылело писанье, что взял да и бросил. Господское платье свое продал да и стал сам себе все делать. Посмотрите-ка на его мундир! Это он сам себе такое спортняжил!

– Человек, который не может сам себе довлеть, – проговорил опять Стебельский, – принужден одолжаться у других. А кто одолжается, тот должник… долги надо отдавать. А если кому нечего отдать и не знает, как отдавать? А тут кредиторы – мужики, бабы… плачут, проклинают! Ночью спать нельзя… страшно… все слышишь плач да проклятия! А пуще всего эти дети – такие жалкие, голые, опухшие… и не проклинают, а только плачут да умирают. Как мухи мрут… Я целых два года ни на волос не мог заснуть, все слышал и по ночам этот плач. Должен был все бросить. А как начал сам себе довлеть, то и легче стало.

– Как же это вы сами себе довлеете? – спросил его Темера.

– Как? – и Стебельский обратил свои вялые глаза на него. – Очень просто. Делаю только то, что идет на пользу: копаю, воду ношу, скот пасу. Ем только то, что заработаю. Одеваюсь в то, что сам себе сошью. Сплю на земле. А самое первое дело – не есть мяса и не брать пера в руки. Потому что мясо приводит человека к дикости, а перо в руках человеческих становится страшнее, чем львиные когти, тигровые зубы и змеиный яд.

– Ну вот, видите, – сказал старик, когда Стебельский кончил свою речь, – все у него этакие вещи в голове скачут. Ну, а так он парень здоровый. И работящий, грех что сказать, и душа-человек! Он уж коли что делает, то всю душу свою туда вкладывает. Так вот, говорю я, бросил он барство и нанялся к какому-то хозяину на службу. Да что! и там не мог долго выдержать.

– Ну, а как же выдержать, – сказал Стебельский равнодушно, – когда хозяин-богач понанимал слуг, сам ничего не делает, а слугу, чуть что, бац по уху!

– Вот с ним везде этак было! – сказал старик, смеясь. – Совсем так, как в пословице, дурака и в церкви бьют. А жаль его! Ученый человек, из духовных. И книжки еще у него есть свои, от чтения еще не дал зарока. Даже сюда с собой привез, да полицейские отняли.

– Так откуда же он сюда приехал?

– Да, понимаете, из Самбора. Там, в Самборе жил он себе долго и никто его не трогал, как вдруг весной в этом году услыхал он как-то о призыве, что запасных собирают на ученье. А он видите ли из здешнего округа родом, вот и собрался, приехал сюда, к воинской службе, значит, являться. А у него даже есть уже отставка, еще с тех пор, как пальцы отморозил.

– Как же это он пальцы отморозил?

– Я ведь вам говорил, что у него в голове… того… «Ну, – рассказывал он мне как-то сам, – иду я раз зимой, а мороз трескучий; иду я в Самбор из одной деревни, а на дороге лежит какое-то железо, кусок болта, что ли. Э, – говорит, – думаю, кому-то потеря, надо отнесть в полицию, пусть объявят». Взял это он, дурак, железо голой рукой да и тащил больше мили…

– Полторы мили, – поправил его равнодушно Стебельский, который, лежа на полу, слушал этот рассказ. Андрей оглянулся на него, а старик рассказывал дальше, как будто ему не было никакого дела до того, что Стебельский слушал его рассказ:

– Приносит в полицию, а там его подняли на смех. А потом хотят взять от него железо, не тут то было! так и пристыло ж руке. Сейчас его в госпиталь, да что, ничего не поделаешь, пришлось доктору отрезать у него пальцы.

Стебельский, как бы в подтверждение этого рассказа, поднял вверх правую руку, на которой все пальцы были отрезаны по первый сустав.

– А жаль его, ученый человек и никому зла не делает, смирный. Тоже и его должны отправить на родину, вот уж месяц сидит. Да еще мало того, что держат его в таком мучении, дают ему но 14 кр[ейцеров] из его же собственных денег. Потому, как поймали его полицейские на самом вокзале, чуть только приехал, так и отняли у него отставку и 39 гульденов, а теперь на эти деньги его кормят.

– И свидетельство от гимназии из восьмого класса, – дополнил Стебельский, – три книги, 39 гульденов и свидетельство от гимназии из восьмого класса, – пробормотал он еще раз, как будто твердил эту фразу наизусть. Потом приподнялся на волу, сел и, повернувшись своим светлым, бесцветным и невыразительным лицом к Андрею, спросил:

– А, господин… понимает по-латыни?

– Понимаю.

– А по-немецки?

– Понимаю.

– А вы… вы знаете историю Гиндели, – ее у меня отняли, – три тома: история древности, история средних веков и история новейшего времени.

– Ученый человек… умная голова, – бормотал про себя старик, – и жаль его, что так пропал! Это уж такая вся ихняя фамилия… и мать-покойница так-то пропала.

– А какую школу кончили, господин? – спрашивал дальше Стебельский.

– Я был во Львове на философском отделении.

– Значит, высшую философию ?

– Нет, – сказал Андрей, – философия одна, нет ви высшей, ни низшей, разве менее ложная и более ложная, – впрочем, и то еще господь его ведает!

Стебельский слушал эти слова, вытаращив глаза, как-будто не понимал из них ни одной йоты, потом склонил голову и лег на мокрый от плевков пол.


Примітки

из ДзвинячегоНині такого села на Львівщині немає. Оскільки я – професіонал в галузі адміністративного поділу України, я можу припустити, що Франко мав на увазі село Горішній Дзвиняч. Воно знаходилось біля с.Шандровець Турківського району; коли в 1945 р. прокладався новий радянсько-польський кордон, це село потрапило в прикордонну смугу і було виселене, і після цього так і не відродилося. Хто може пояснити ліпше – напишіть мені.

историю ГинделиАнтон Гінделі (Gindely, 1829 – 1892), професор історії у Празі.