10
И.Я.Франко
Перевод Леси Украинки
Андрей долго ходил по камере, пока успокоился. А когда возвратились к нему душевные силы, он постарался мысленно улететь далеко-далеко от этого проклятого места плача, горя и отрицания всякого человеческого достоинства. Он уносился мыслью в иные, лучшие места, где молодые, чистые сердца выше всего подымали знамя человечности, где готовились могучие вооруженные ряды, которые со временем – скоро! – должны пойти в борьбу за человечество, за его святые права, за его вечные природные стремления. Он уносился мыслью и туда, где билось единственное женское сердце, привязанное к нему, может быть, в эту минуту оно обливалось кровью о его несчастьи. И мысленно он утешал свою Ганю, ободрял своих товарищей, призывал их смело держать свое знамя высоко, не опускать его ни на минуту, потому что человечество страдает, оно унижено, подавлено, попрано в лице своих миллионов!
Он думал о своем деле, о своей любви, о своем горе. О Бовдуре же с его страданием и злобным упорством он и не помышлял.
Эх, голова молодая, горячая, себялюбивая! В своем святом порыве ты и не видишь, как себялюбивы все твои мысли, все твои стремления! Ведь и твое дело, хотя оно ведет ко всемирному братству и всеобщему счастью, – не потому ли оно так дорого, так близко тебе в эту минуту горя, что оно твое дело, что в нем соединяются все твои мысли, желания, убеждения и цели, что работать и даже страдать ради него доставляет тебе удовольствие? Ведь и та женщина, которую ты любишь, хотя и не связывая ее ничем, хотя и отрекаясь от обладания ею, хотя и желая ей счастья с другим, ведь и она не тем ли так дорога тебе, что около нее протекли самые счастливые минуты твоей жизни, что ее поцелуи до сих пор горят на твоем лице, что прикосновение нежной руки ее до сих пор дрожит в твоих нервах? Эх, молодая себялюбивая голова! Оглянулась бы ты вокруг себя пристально, внимательно, братским любящим взором! Может быть, ты бы увидела около себя других несчастнее тебя! Может быть, ты бы увидела таких, которым ниоткуда не светит луч утешения даже такого, как твое! Может быть, ты бы увидела таких, которые не принесли с собой сюда, на дно общественного гнета, ничего, ничего: ни ясной мысли, ни счастливых воспоминаний, ни блестящей, хотя бы даже обманчивой надежды! Может быть, одно твое искреннее, приветливое слово усладило бы их участь, утишило бы в их сердце борьбу, которая ужаснее всего, что ты только вообразить можешь, разбило бы вокруг их сердца плотную ледяную кору, намороженную бесконечным, неустанным горем!.. Но увы! Такова уж природа всякого большого горя, что оно замыкает сердца человеческие, как вечерний холод закрывает цветы, сжимает их, словно мороз. И с закрытыми сердцами, со сжатыми устами проходят несчастные друг мимо друга, хотя часто могли бы несколькими словами, одним теплым братским пожатием руки уничтожить половину своего горя; проходят они друг мимо друга и – молчат… Эх, люди, люди! Не убийцы, не злодеи и преступники, не господа и рабы, не палачи и жертвы, не судьи и подсудимые, а бедные, забитые, обманутые люди!..
Между тем Бовдур лежал в своем гнилом углу, с болящим, гниющим телом, с разбитой душой, без проблеска надежды, утешения, отрады, – а в голове его кружили свои мысли, проносились неясными картинами свои воспоминания.
Нужда с малых лет, с детства… Презрение, пинки, побои… Насмешки детей, сторонившихся от него, не принимавших его в свои игры… Подкидыш! Найденыш! Бовдур!.. Тяжелый труд на злых чужих людей… Слякоть, морозы, жажда, усталость – все это только хозяина донимает, а батрака нет!.. Батрак железный, он все выдержит… он должен… за то деньги берет!.. Заморыш, болезненный, захудалый, плохо оплаченный, плохо одетый… Без приятеля, без друга… Нет, был приятель, был друг – в Бориславе, у воротила встретились. Хороший приятель, верный друг, душа-человек! Ха-ха-ха!.. А позавидовал, позавидовал единственному счастью – отбил девушку, взял и женился!.. Если бы бедняку ветер не дул всегда в глаза, то, пожалуй… пожалуй, бедняк не был бы бедняком!
В таких отрывочных картинах, переплетенных словами, произносимыми вполголоса, проносилась в сознании Бовдура его первая молодость. Ничего в ней не было отрадного, ничего такого, на чем могла бы отдохнуть душа, чем бы могло порадоваться воспоминание. Но мысль летит дальше, переворачивает прошлое, страницу за страницей, будто человек, который заложил деньги в книгу и старается найти их между листами.
Что привело Бовдура в Борислав? Об этом он и вспоминать не хочет. Это такая мысль, от которой мороз по коже подирает. Но скоро, скоро, кажется, и это придется припомнить хорошенько. Как бы там ни было – он бежал и, убегая, еще раз посмотрел с пригорка на горящие – но вечерним ли блеском? – избы и проклял их. И никому, ни одной душе он не сознался, из какого села он бежал, хотя после того прошло уже пять лет. Как знать, может быть, он уже и сам забыл название села!..
В Бориславе он немного ожил. Хотя работа плохая, да все-таки сначала платили хорошо и есть было вдоволь, не то, что в батраках. Словно голодный волк набросился он на еду, и ел, ел без памяти, – проедал все, что зарабатывал, чуть не нагишом ходил, но ел, чтобы хоть раз почувствовать себя сытым. Пить сначала не пил, но потом начал, когда ее не стало. Тогда распьянствовался, здорово запил.
В Бориславе, у воротилы, Бовдур впервые в жизни свел дружбу с одним таким же круглым сиротой, как и сам. Душевный был человек, и Бовдур четыре года жил с ним, как с родным братом. Они работали вместе, жили вместе и почти никогда не расставались. Помогали друг другу в нужде, не спрашивая: а когда отдашь? Хотя, сказать правду, Бовдур чаще брал, чем давал. Он и теперь, хотя считает Семена изменником и притворщиком, все-таки с удовольствием вспоминает это время дружбы. Хорошее было время, да черт забрал. А жаль, что дальше не продержалось.
Из-за девушки только расстались друзья. Полюбили оба одну бедную, жалкую работницу, круглую сироту, как и они оба, взросшую в унижениях и под гнетом, привыкшую к молчаливому послушанию и безграничной покорности, к отречению от собственной воли, от собственной мысли. Странное что-то произошло тогда с Бовдуром. Его резкая, самолюбивая, дикая, будто колючая натура стала еще резче и диче при этой тихой, кроткой, послушной и доброй женщине. Он любил ее, но его любовь угнетала ее еще больше, чем вся ее прежняя жизнь. Сколько брани, сколько побоев вытерпела она от него! Сколько горячих слез пролила! Но никогда не слышал от нее Бовдур ни слова противоречия. И это бесило его. Он допекал ее до крайности, чтобы возбудить у ней силу сопротивления, а между тем, ее сила – это была податливая, молчаливая и послушная любовь. Потому что она, этот тихий ягненок, любила этого зверя! И эта любовь придавала ей сил терпеть все его, на вид безумные, но вытекающие из его натуры, прихоти, отплачивать ласками за побои, нежностью за брань и проклятия… И чем только не честил он её! И сукой, и жабой, – она ничему не противилась. Наконец, он почувствовал отвращение к этой безграничной покорности и податливости, и хотя не перестал ее любить, но раз в припадке злобы поколотил её и прогнал от себя. Она ушла к его другу, они скоро поженились – уже и ребенок есть…
– И она, собака, счастлива с ним! – ворчал Бовдур. – Оба такие размазни! Черт бы их побрал! Не хочу я и вспоминать об них!
Сколько раз уже давал он зарок, что не будет вспоминать об них, а они сами лезут на ум. Потому что они оба силой противоположности сроднились с его душой и дополнили ее. Потому что в его сердце, под толстой ледяной корой тлеет и до сих пор еще не угасла искра любви к этим двум «размазням»!
А потом все было кончено… Все пошло прахом. Он стал пить. Черт побери! – крепко пил! Бывало придет утром с работы, – он работал в ночную смену в шахте, – и прямо в кабак! Кабатчик, давай есть! Хорошо. Кабатчик, давай пить! И пьет, пока хватает денег в кармане, пока может устоять на ногах. А как откажутся ноги служить, он падает под скамью и спит до вечера, пока опять не разбудят на работу. Это выгодно, не надо квартиры нанимать. Кабатчик днем из кабака не вышвырнет, он хочет и на другой раз залучить, – еще его же собаки и рот оближут, чисто!..
Это было единственное время, в которое теперь Бовдур вдумывался с каким-то пьяным увлечением. Это время вечного одурения, вечного похмелья, вечного бессвязного шума казалось ему единственным истинно и всецело счастливым временем в его жизни. Ни в чем ему не было тогда недостатка, а впрочем, черт его знает, может быть, и недоставало чего-нибудь, только он, ей богу, ни о чем не знал. Никаких мыслей, никаких воспоминаний, только шум, словно мельничное колесо в голове гудит… Туррр-ррр! И все: люди, дома, солнце, и небо, и весь свет ходит ходуном, ходуном, ходуном! Туррр-ррр!.. И больше ничего нет, ни на земле, ни на небе, нигде ничего!..
– Ах, еще раз бы так, хоть денек, хоть минутку! Господи! – вздохнул Бовдур. – Забылся бы, а то вот опять начинает все, все оживать, опять шевелится!.. Или вот, если бы так: встаю завтра утром и вдруг в голове шум, кружится: туррр! перед глазами все мешается, кругом, кругом, кругом идет!.. Вижу и не узнаю, слышу и не понимаю, живу и сам об этом не знаю, – и так навеки, навсегда! Чтобы и не пить, и вечно пьяну быть! Чтобы уже совсем, совсем одуреть!..
– А если нет, так что? Пусть идут мысли, пока идут. Будем клин клином вышибать – скверное еще худшим! Ничего другого не придумаешь… Да и зачем придумывать?.. А перед концом раз, но… Хоррошо!.. Пятьдесят, только без двадцати крейцеров, – право, стоит!.. Да мне же и нечего терять!..
– А моя молодость?.. – Черт ее возьми! Одни колючки в ней, одна крапива! Будь она проклята!
– А те двое?.. Черт их возьми! Бросили, изменили… Нет, не хочу и вспоминать!..
– А может быть, еще когда-нибудь лучше будет?.. Нет, не надейся! Пустые надежды! Будь она проклята эта надежда!
– А он… может быть, у него есть отец, мать? Ну, и пускай себе, у меня их нет и не было.
– А может быть… какая-нибудь?.. Тьфу, что это я, разве стоит на это смотреть? Мне-то какое дело? Пусть выходит за другого!
– А может быть?.. Ну, что еще? Ничего больше. Все тут! Кругом, кругом, кругом!.. Ах, как больно, как жжет, как ноет! И тут, и тут, и тут, все тело!..
Была уже глубокая ночь, полночь. Все арестанты спали точно бревнами придавленные. Андрей тоже спал и не слышал этой прерывистой речи, этого шепота вполголоса, не слышал и не знал этой ужасной муки человека, одичалого от горя и одичалостью доведенного до крайнего отчаяния. А между тем, кто знает, если бы Андрей услышал эти слова, если бы подумал об этой муке, – может быть, одно слово успокоило бы ее и остановило бы ее ужасные последствия. Но Андрей в это время спал спокойно около Мытра и во сне обнимал свою и не свою Ганю.