Начальная страница

Леся Украинка

Энциклопедия жизни и творчества

?

Опасность символизма для украинской литературы

Сергей Ефремов

Пора однако кончить, но в заключение еще позволим себе несколько общих замечаний. Читатель вправе задать вопрос, почему, однако, столь сомнительное в художественном отношении и несомненно уже отрицательное с общественной точки зрения направление имеет в настоящее время, по-видимому, успех даже в нашей литературе, не знавшей крайностей натурализма, – где, следовательно, отпадает законная почва и достаточное основание для возникновения и развития символизма? Какие причины заставляют ожидать от этого направления даже «необычайного подъема художественного творчества», как это, мол, было уже у других народов?

Положим, что оно, это направление, ни у каких «других народов» и никакого подъема не произвело, и ссылка на них мы не знаем как сюда попала; но тем более, значит, возможен вопрос, почему у нас оно обнаружит себя с новой стороны и внесет оживление и подъем в нашу литературу? Чтобы ответить на этот вопрос, нет надобности сводить все причины успеха декадентства ко всеобщему вырождению и истерии, как это делает Макс Нордау; в большинстве случаев дело обстоит не так страшно и уж наверное гораздо проще. Нужно прежде всего принять во внимание, с одной стороны, ту общественную почву, на которую у нас (да и не только, быть может, у нас) упали зерна декадентства, а с другой – и читательской психологией не пренебрегать.

Время, переживаемое нами, – странное, жестокое время. Вникая в окружающую нас жизнь, крайне запутанную, переплетенную по разнообразным направлениям прямо противоположными влияниями и стремлениями, мы видим бездну зла, основанного на наших общественных отношениях, имеющего свой корень в социальном устройстве современного общества. Личность человека, несмотря на то, что освобождение ее более или менее шумно провозглашено много времени тому назад, стоит так же одиноко и беспомощно, как и много веков до нашего времени, так же задыхается под непосильным бременем запутанных общественных отношений и так же бессильна вырваться из плотно охвативших ее тисков современного социального и экономического уклада, многоразличными цепями опутавшего ее, эту многострадальную личность, по всем направлениям.

Это могла бы сделать только коллективная сила, сложенная из усилий отдельных личностей, но для такого сложения сил мы не только не имеем наличности подходящих условий, но даже напротив – множество самых разнообразных причин способствуют лишь разъединенно и разобщению отдельных личностей. Что прикажете делать наблюдателю пред зрелищем зла, нужды и страданий, радикально излечить или хотя бы даже облегчить которые он не имеет возможности? Стоять молча, со скрещенными руками, в наблюдательной позе и спокойно-безучастно ожидать, что будет? Но ведь это ужасно – видеть все страдания и не чувствовать себя в состоянии противопоставить им отпорную силу!

Лучше отвернуться от этого страшного зрелища бездонных страданий, лучше усыпить свой ум и чувство, закрыть глаза и уши на происходящее перед нами, чтобы не видеть и не слышать ничего. Разум человеческий. еще недавний бог, очевидно, обманул, обещая радикальное улучшение судьбы человечества – долой обманщика! Наука не оправдала возлагавшихся на нее надежд – прочь обольстительницу! Современное положение безвыходно – в сторону все усилия, направленные к улучшению его!

И вот провозглашается бессилие разума, банкротство науки, бесполезность общественных идеалов… В такое удобное время к человеку, пребывающему в безвыходно-трагическом положении существа, не находящего нигде почвы под ногами и ищущего лишь какого-нибудь гашиша, чтобы «забыться и заснуть», – мягко подкрадывается вдруг учение и вкрадчиво излагает ему принципы нового откровения: все, что возмущает душу, от чего ищешь забвения – суета сует и пустяки, на которые не стоит и внимания обращать; все эти корявые, мозолями покрытые руки, испитые, изможденные лица, – вся эта сирая, страждущая толпа – совершено не заслуживает того, чтобы о ней заботиться.

Это, мол, низшие существа, провиденциальная роль которых исчерпывается лишь тем, что они своими соками, своим потом и кровью должны доставить питание немногим избранным, сверхчеловекам, «вищим істотам», которые в это время будут доводить себя до возможного совершенства, отшлифовывать для самых утонченных потребностей, наслаждаться красотой и предаваться утехам любви… Вот это – соль земли, это – настоящие люди, а поэтому «станьмо ними, учим других ставати ними», как приглашает г-жа Кобылянская, а затем пойдем своею дорогою любви и наслаждений и не будем никакого внимания обращать на эту копошащуюся у нас под ногами, корчащуюся от боли и страданий толпу, оборванную, грязную, с грубыми неизящными руками.

Природа, красота, любовь – вот главное, а люди – это отвратительное вместилище всех зол и пороков, – итак плюнь на них и «лови, лови момент любви». Чтобы не показать этого возмутительного учения во всей его неприглядной наготе, творцы его, – может быть, совершенно бессознательно – окутывают его темными, неясными покровами символов, мистицизма, отвлеченной самодовлеющей красоты и в таком прикровенном и, так сказать, облагороженном виде и преподносят нашему изверившемуся во все и вся наблюдателю.

Ничего нет удивительного, если он с жадностью хватается за этот гашиш, – да, здесь и только здесь источник жизни, а прочее все – пустяки, внимания не стоящие. Зерно падает на достойную, готовую к восприятию, жаждущую гашиша почву и приносит обильные плоды. Измочаленные нервы современного человечества уже не удовлетворяются здоровой умственной пищей, основанной на жизненной правде; они требуют острых приправ и пряностей – и вот появляется декадентская литература с ее чересчур темными намеками на то, чего не ведает никто, и опять-таки чересчур откровенными изображениями всем известного скотства, а читатель…

Теперь мы перейдем к читателю, но для уяснения читательской психологии позволим привести один факт из наших личных воспоминаний. Дело происходило в одной из наших семинарий. Был в ней, как по штату полагается, преподаватель философии, усвоивший очень оригинальный прием для уяснения своим слушателям смысла и значения философии. На первый урок он являлся обыкновенно вооруженный какой-нибудь самой что ни на есть философской книжкой и, не говоря ни слова, раскрывал ее в наиболее темном месте и заставлял одного из учеников читать. Читает тот о всевозможных «трансцедентах», «субстанциях», «вещах в себе», о конечных началах и начальных концах и тому подобных мудростях, а учитель, поглаживая самодовольно бороду, с самым серьезным видом расхаживает по классу. Наконец, убедившись, что эффект произведен достаточный, он прерывает чтение вопросом, обращенным ко всему классу: «поняли что-нибудь, господа?» Разумеется, ученики со стыдом и огорчением должны сознаться: нет, мол, не поняли. – «Вот это и есть философия!» – изрекает самодовольно учитель.

Можно, конечно, сказать, что наш доморощенный философ был просто неумный человек, так как, желая наилучше отрекомендовать свою науку, превознести ее пред своими слушателями и внушить к ней почтение и уважение, он избирал столь нелепое средство, что достигал прямо противоположных результатов. В самом деле – к чему усиливаться, чтобы уразуметь какую-то непонятную штуку, хотя бы она носила и громкое название философии? К чему, далее, и эта громкая философия, если она не умеет ответить на интересующие меня и мне дорогие жизненные вопросы и, обременяя лишь память какими-то непонятными обрывками возвышенных мыслей, претендует еще на высшее для меня значение?

Так в действительности и относилось большинство учеников к остроумному методу нашего философа: уразумев из его таинственного поведения, что философия его есть нечто во всяком случае непостижимое, они так и не пытались ее постигнуть, а для разрешения возникающих вопросов обращались к другим, менее таинственным источникам. Но находилось и не мало таких, – и эти вот последние для меня теперь наиболее интересны, – на которых вся эта таинственность производила сильное впечатление, которым она импонировала; в умах их философия навсегда окружалась ореолом недоступности и величия, ничего в ней не понимая, они тем не менее проникались глубоким уважением и почтением к этому непонятному: еще бы – философия!..

Не думайте, что такое идолопоклонственное почтение к непонятному и таинственному может зарождаться только в некоторых более слабых головах среди слушателей нашего философа: подобные и философы, и почитатели среди всех слоев так называемого образованного общества не только не исключительное явление. но даже вовсе не редкость. Вся беда нашего философа состояла в том, что он действовал слишком напрямик, с излишнею и чересчур наивною откровенностью обнаруживал свои карты и потому успех его был незначителен; другие философы в том же роде действуют более искусно, а потому и результаты получают, с своей точки зрения, более плодотворные.

Мы, обыкновенные читатели, вообще слишком робкий и пугливый народ и к каждой печатной строке, а тем более уснащенной неведомыми, таинственными терминами, чувствуем большое почтение; суждения свои о литературе выражаем большею частью в кратком и неопредеделенном виде: X пишет хорошо, Z – хуже или лучше, а в пространные разъяснения обыкновенно не вдаемся, подобно тому чиновнику у Успенского, которому рассуждать о Боге не было времени и потому он ограничивался лишь словами: «довольно будет знать и того, что мы его должны бояться».

Вот этот недостаток критического отношения к учениям, излагаемым с некоторым апломбом, преклонение и пугливость пред непонятным и таинственным и составляет наиболее удобную почву для распространения всякой темноты. Вообразите, что такому читателю преподносят какую-нибудь непонятную и даже совсем невозможную нелепость, сопровождая ее рекомендацией, что вот это и есть философия или что-нибудь в этаком же высоком роде – новая красота, что ли.

Пугливый читатель нелепости, конечно, не поймет, потому что и понимать-то там в большинстве случаев нечего, но его смутит рекомендация, выставляющая данную вещь, как перл создания. А тут еще и то соображение, что я то, положим, не понял, но рекомендовавший новую красоту в качестве таковой уж наверное понимает, – что же я должен казаться глупее его, что-ли? Стыдно ведь, да и при том же, – везде в Европе одобряют…

И вот, не смотря на то, что рекомендовавший тоже сплошь и рядом ничего не понимает в своей «новой красоте», а только, по выражению Возного, более или менее «іскусно удає», – новый адепт готов, и наш пугливый читатель уже преклоняется пред символизмом, а при случае готов даже распинаться за него пред другими. Получается нечто в высокой степени курьезное: поклонники новой красоты торопятся по поводу какого-нибудь «шедевра» произнести одобрительное «верно» с тем только, чтобы при настойчивых вопросах какого-нибудь скептика сейчас же с конфузным видом писаря из «По-над Дніпром» сознаться: «но, правду сказать, еще не понял».

И это не выдумка, не преувеличение с нашей стороны. Мы неоднократно, напр., обращались ко многим поклонникам г-жи Кобылянской с просьбой объяснить хотя бы вот окончание очерка «Під голим небом», – в конце концов, после всевозможных уверток и неопределенных ответов, оказывалось, что хотя поклонник и считает рассказ этот несомненным шедевром, но, «правду сказать, еще не понял». Можно сомневаться, поймет ли он и вообще хотя когда-нибудь, но что он будет восхищаться и рекомендовать свой шедевр – это в большинстве случаев не подлежит уже никакому сомнению.

Вот на этих-то основаниях – на желании забыться, отвлечься от общественных вопросов и на недостатке критического отношения к предлагаемым учениям и зиждется успех символизма и смежных с ним направлений. Подобно гашишу, они усыпляют более искреннюю часть своих приверженцев, подходящих к ним с серьезными запросами, но не имеющих смелости смотреть в глаза действительности и ищущих только одного – забыться от тяжелых вопросов современности; они щекочут самолюбие других, давая очень удобную возможность «совсем без драки попасть в большие забияки» и считать себя передовыми, высшими людьми на оснований чисто поверхностных признаков; они, наконец, удовлетворяют стремлению большинства следовать модным течениям, не задумываясь над ними глубоко и принимая их на веру с первого, что называется, абцуга.

Но каковы бы ни были причины успеха символизма, одно для нас вне всякого сомнения: в лице его мы имеем дело с явлением решительно противообщественным, разлагающим, свидительствующим об упадке среди данного общества того живого, бодрого настроения, которое является необходимым условием движения вперед. А может ли в приглашении к общественному квиетизму заключаться какой-нибудь выигрыш, – на это, полагаем, возможен лишь один ответ.

Выше мы имели случай заметить, что наша литература своим направлением не давала повода для возникновения на нашей почве символизма и хотя г-жа Л. Украинка и обвиняет галицкую критику в увлечении принципами натурализма, но об этом едва ли можно говорить серьезно. Какой уж там натурализм, когда редакторы галицких изданий сплошь и рядом «облагораживают» и смягчают, а то и совсем вычеркивают просто жанровые картинки, к натурализму никакого касательства не имеющие (см., напр., предисловие к киевскому изданию повести Свидницкого «Люборацькі»); когда серьезно приходится доказывать, что упоминанием, напр., о проституции еще не оскорбляется общественная нравственность (см. «Листи з-над Полтви» в Л.-н. вісн., 1899, кн. V).

Натурализма, как особого литературного направления, у нас, повторяем, не было; нет его и в настоящее время, хотя некоторые из служителей нового искусства и старались это направление пропагандировать в интересах несколько своеобразно ими понимаемой красоты.

Серьезнее другое обвинение, часто направленное по адресу наших литературных деятелей – что они до сих пор ограничиваются лишь слащавым изображением идиллических сцен «кохання», возвеличением «народних святощів», бессильным нытьем по поводу маленьких неприятностей и огорчений, или же, наоборот, выцветшими и выдохшимися приглашениями к борьбе со злом; указывается часто, что назрела необходимость обновить нашу литературу, освободить ее от рабского подражания выработанным давно и утратившими уже свою свежесть шаблонам, и что в этом отношении крупную услугу может оказать новое направление, которое, дескать, «не пройдет бесследно» для нашей литературы.

Насколько справедливы вообще указанные нарекания – этот вопрос слишком большой и сложный, чтобы можно было ответить на него в немногих словах, но несомненно одно – что все эти «вишневі садочки», идиллические сценки около «перелазів», «вечорниці» и т. п. аксессуары, которыми действительно и до сих пор любят приправлять свои произведения из народной жизни некоторые наши писатели, уже действительно выдохлись, интерес и вкус к ним потерян и они теперь не в состоянии уже властно захватить читателя и подчинить всецело своему обаянию.

Да это и понятно: если во время романтической юности «вишневі садочки» и сцены возле «перелазів» и играют, может быть, большую роль, способны волновать кровь и заставлять учащенно биться сердце, то для зрелого возраста требуется уже более серьезной и трезвой пищи. Так и в литературе: юная литература обыкновенно обращает внимание более на внешнюю сторону жизни, но недостаточно вглубляется внутрь ее, чтобы вскрыть общественные язвы, предложить то или иное их объяснение, натолкнуть на способы излечения и т. п.

Это уже дело зрелого периода и, нам кажется, что для украинской литературы час такой сознательной зрелости уже пробил. Все реже и реже наши писатели обращаются к узким личным мотивам и все ярче пробивает струя интереса к общечеловеческим стремлениям и задачами. Что украинская литература уже безвозвратно покончила с периодом романтической и мечтательной юности – в этом, мы думаем, сомнений быть не может; но нет, полагаем, сомнений и относительно желательности такого порядка развития, при котором была бы необходимость, миновав зрелый период, перескочить прямо в период старчества, увядания, упадка.

А между тем именно это нам и предлагают сделать поклонники символизма, да еще и обещают при этом, что такой головокружительный salto mortale не пройдет бесследно для родной литературы. Что он действительно не пройдет бесследно, с этим, пожалуй, и мы согласимся, но только следы-то эти рисуются нам в несколько ином цвете. Если вообще старчество страшно по своим последствиям, как предтеча и провозвестник более или менее близкой смерти, то тем ужаснее маразм – старчество преждевременное и до известной степени искусственное: это ведь не результат уже пережитой жизни, целесообразного расходования сил и нормального развития общественного организма, а именно преждевременное истощение, упадок, растрата, если хотите, народных сил.

Более богатым и сильным литературам эта растрата, может быть, и не так страшна и опасна, – там много работников встанет на место беспечно зарывших свой талант в землю, или безрассудно разменявших его на мелочи и потративших на усилия объять необъятное. У нас – другое дело. У нас ведь во всех областях интеллектуальной жизни работников так мало, недостаток их везде и всюду чувствуется так сильно и настоятельно, что всякая потеря отзывается с удвоенной силой на нашем народном организме, а всякая намеренная растрата, хотя бы и своих личных сил, есть уже не просто безрассудность и беспечность, а преступление пред родной страной и народом.

Пусть приемы наших предшественников устарели; пусть кругозор их был тесен, ограничен и исчерпывался лишь изображением внешней стороны жизни, не проникая вглубь ее; пусть, наконец, они делали свое дело с юношеским романтизмом, – все это так, но неужели из этого следует, что нам необходимо отказаться от нормальной эволюции и органического развития, плюнуть на все выработанное предшественниками и сразу перейти к старчеству.

«Не тільки світа, що в вікні» – это верно, так ищите его за окном, на широком вольном просторе, но не утверждайте, что света и совсем нет, а единое, что есть на потребу, – это поиски всевозможных новых красот. Есть он, этот свет, сколько угодно его имеется, да только, вероятно, искать его не так-то легко, как баловаться эстетическими бирюльками. Если возьмем хотя бы только одну сферу народной жизни, сколько увидим тут явлений, достойных разработки и внимания вдумчивого художника, а между тем совсем не затронутых литературой или до сих пор мало притягивавших интерес ее деятелей: влияние новых экономических условий, изменение в зависимости от этого умственного и нравственного облика нашей деревни, разложение старых верований, нарождение новых, отношение к образованию, малоземелье, переселенческий вопрос, явления в роде галицких «страйків», в несколько видоизмененной форме имевшие место и на Украине, и т. д., и т. д.

И более вдумчивые писатели могут почерпать отсюда, из этого неисчерпаемого источника, истинный свет, давая изображение всех сторон нашей народной жизни и вместе с тем человеческой природы вообще. Служители новой красоты, наоборот, наделяют человека лишь одним, до громадных размеров разросшимся и поглотившим остальные стороны человеческой природы, эстетическим чувством; они изображают не человека, а какой-то эстетический аппарат, приспособленный исключительно к специальной и односторонней деятельности. Нечего и говорить, что это так же ложно и фальшиво, как и противоположная крайность, представляющая человека в виде одного громадного желудка, поглотившего все остальные органы. Художник может, конечно, с восторгом, говоря словами поэта,

Дивитись на красу створіння,

но он должен кроме того уметь –

Втішатись радістю правдивих діл,

Боліти й мучитись, неправду зрячи,

или, употребляя выражение Наталки Веркович, «любити світ Божий в цілій його величі», без всякого ограничения, не отыскивая в нем исключительно «чудесних и гарних об’яв». Если же перед нами художественное направление, ради рискованных порывов в туманную высь, закрывающее глаза на такие явлений нашей жизни, при одном воспоминании о которых кровь буквально стынет в жилах; если оно проповедует презрение к живому человеку ради любви к мертвой природе; если ради блаженства нескольких сверхчеловеков оно готово принести в жертву интересы масс народных; если, наконец, оно возводит в перл создания отвратительнейшие проявления извращенной человеческой природы, – то мы к нему иначе не можем относиться, как к явлению глубоко отрицательному, признаку упадка и национального маразма, грозящего литературе нашей неисчислимыми потерями и вредом.

Суд наш не может измениться от того, что среди представителей этого направления может оказаться человек с талантом, – напротив, он должен быть строже, ибо, во-первых, кому много дано, с того много и взыщется, а во-вторых, талант во вредном деле гораздо вредоноснее, а потому и ответственнее, чем бездарность. На человеконенавистничество г. Хоткевича можно смотреть лишь с улыбкой, а к той же черте г-жи Кобылянской было бы большою неосторожностью относиться так же легко. Это потому, что г. Хоткевич едва ли кого-нибудь соблазнит, тогда как г-жа Кобылянская большой грех на душу берет, создавая вредное, противообщественное, развращающее нетвердые умы направление в литературе, которое действительно не пройдет, да и не проходит уже бесследно. А вот радоваться ли нам или же скорбеть по поводу этих следов, а значит и причин их – пусть на этот вопрос ответить сам читатель…